Раиса Берг

ДВА ПРАЗДНИКА

(1996)

Посвящается моей однокласснице
Гертруде Адамовне Цильдерман

Ты пальма,
Я птица,
Ветер память.
Спираль твоей кроны
Его заставляет кружиться,
Увлекая меня за собою.
Легко и свободно парю над тобою.
Ты пальма,
Я птица.

Раиса Берг, 1985

Из меня получилось! Мне было 8 лет, когда отец, мачеха, мой старший брат Сим и я гостили у родственников отца среди зеленых гор и долин Кавказа. Огромный жук влетел в освещен­ную луной комнату. Я стояла около кровати, готовясь лечь спать. Вот сейчас он наткнется на меня и поползет по мне. Я ис­пуга­лась и заплакала. «Я думал, из тебя получится что-либо, а теперь вижу, что ничего из тебя не получится», сказал отец. Его воз­мутила не­способ­ность по­нять без­обид­ность жука.

Условия для того, чтобы из меня что-либо получилось, у меня были самые что ни на есть неблагоприятные. Получается из тех, кого растили любящие родители. Те, из кого по­лучи­лось, верят в себя, ведь верили же в них их папы и мамы.

Мамы не было, а отец, прославленный ученый, и мачеха, отпрыск аристократической семьи, вос­пи­тан­ница института благородных девиц, ни малейшей любви к нам с Симом не ис­пыты­вали. Нас держали в черном теле. Нас не били, но мы, бездельники и дармоеды, не заслуживали ничего, кроме линьков. Без угроз мачехи я никогда не узнала бы, что линьками секли матросов Черно­морского флота, которым командовал отец мачехи. Выявлять таланты и склонности деточек и исподволь спо­соб­ство­вать их развитию было некому.

О тех, кто восполнил недостающую веру в то, что из меня что-либо получится, написана эта сказ­ка-быль.

Я училась в немецкой школе. Отец отдал меня в эту школу, и я попала в четвертый класс, класс Д. Как случилось, что девочки этого класса, их было всего семь, полюбили меня, сразу, с первого взгляда, понять решительно не­воз­можно. Мелкая, дурно одетая, плохо вы­мытая девчонка, плохо зна­ющая немец­кий язык, в школе, где пре­по­дава­ние велось на не­мец­ком языке, не имела никаких шансов привлечь к себе внимание. У всех были папы и мамы, любящие родители. Их дома обучали языкам, музыке, танцам. Их дни рождения праздно­вались с пре­великой помпой, и все семь, включая меня, были по­четными гостями. А когда подросли, то и мальчиков при­глашали.

Папа Али Нейман был заведующим магазином, где делали очки. Принадлежал магазин немцу по фамилии Урлауб [Иван Яковлевич, 1856-1936].

Пятьдесят лет спустя после описываемых событий [в 1974?] я была приглашена в Германию, в Майнц, читать лекции в Университет имени Иоганна Гутенберга. 500 лет тогда исполнилось со времени открытия этим Гутенбергом книгопечатанья [Гутенберг умер в 1468]. Так не скажу чтобы на каждом шагу, но неоднократно попадались мне роскошные магазины фирмы Урлауб.

Яства, которые подавали к столу у Нейманов, запомнились мне на всю жизнь, все эти тепленькие пфеферкухены, шпеккухены, пирожки из слоеного теста, шоколадно-ореховые торты и уж не знаю что за вкуснятина. Заикнуться о том, чтобы мне купили что-либо, что я подарю Але, было невозможно. Но вот, наступает мой день рожденья, и я прошу мачеху, Марьмиху, как на революционный манер называли мы Марию Михайловну [урождённую Саблину? Кедрову? Остроградскую?], жену отца, разрешить мне пригласить всех семь моих одноклассниц.

Нет, семь гостей это слишком много. Она разрешает пригласить пять. Прошу, умоляю. Нет, пять и разговор окончен. Будь я постарше, будь я тем, что из меня всё-таки получилось, я отказалась бы от празднования моего одиннадцатилетия. Но я покорилась приказу ограничить число приглашенных.

С замирающим сердцем я каждой из пяти прошептала приглашение и просьбу никому не говорить о полученном приглашении. Все согласились.

Дело было в четверг. Празднование в воскресенье. На следующий день все пять девочек поодиночке сообщили мне, что прийти они ко мне не смогут. Предлоги были разными: урок музыки перенесен мамой на это время, бабушка приезжает, билеты на балет куплены… В субботу, в самый мой день рождения [по новому стилю суббота приходится на 27 марта 1926 года, когда Р.Л. исполнилось тринадцать лет… а она говорит: одиннадцать], они просят меня остаться после уроков в классе, они сделают мне сюрприз. Осталась. Все семь, принаряженные, сдвинули в сторону стол и стул преподавателя, образовали хоровод, закружились, как по команде разделились и остановились, как вкопанные. И каждая медленно приняла балетную позу, каждая свою, и все они замерли. Постояли, рассыпались и бросились меня целовать.

Я поверила всем отговоркам и очень радовалась их сюрпризу. Марьмихе я перечислила все пять предлогов, и она, так же как и я, поверила, что всё правда. О балете, исполненном в мою честь, я и не заикнулась.

Близился день рождения Али Нейман. Я всю жизнь хотела быть режиссёром. Теперь в моём распоряжении было семь артистов, безусловно послушных моим командам.

В школе нас начали обучать английскому. Решено и подписано: во время праздничного приема в Алином доме будет сыграна пьеса, сочиненная мною, и играть мы будем на английском языке, а либретто будет написано по-немецки, тетушки Али Нейман не сильны в русском языке.

Пьесу я сварганила из какой-то сказки. Учительница английского охотно исправила мой текст.

Действие первое. Наследник престола и молодой министр (их роли будут исполнять девочки) за шахматной доской. Принц хочет жениться. Его будущая жена должна быть трудолюбивой. Он женится только на той, которая сама изготовит приданое. Министр говорит о прекрасной Розамунде, дочери короля соседней державы.

Действие второе. Король, королева и прекрасная Розамунда обсуждают необычные условия соблазнительного сватовства. Розамунда сроду иголку в руках не держала. Напрашивается обман. Приданое изготовит Сабина, сводная сестра Розамунды, дочь короля от первого брака. Зовут Сабину. Желание короля для нее закон.

Действие третье. Принц в полном одиночестве направляется повидать Розамунду. Он оказывается перед дверью, ведущей в покои Сабины. Сабина на чистейшем английском языке чистейшим колоратурным сопрано поет песню, сочиненную для моей пьесы Симом. Это очень грустная песня. Сабина любит принца, готовит приданое, но достанется принц Розамунде. Пантомима принца изображает отчаянье.

Действие четвертое. Король, королева, Розамунда ждут принца. За сценой раздается лай и рычанье атакующей собаки. Появляется принц. Его одежда порвана, но он не унывает. В руках его иголка. Нитка вдета. Мы начитались Гоголя и неправдоподобие всей сцены нас нисколько не смущает.

Принц обращается к Розамунде. Не будет ли она так любезна пришить оторванный собакой лоскут. Нет, Розамунда пришить лоскут не может. Принц слышал, что у Розамунды есть сестра. Не поставит ли она заплату? Появляется Сабина. Принц на коленях просит у нее и ее отца ее руки. Делать нечего. Согласие дано.

Действие пятое. Бал. Принц и Сабина помолвлены. Они танцуют. Розамунда танцует с молодым министром, тем самым, кто рекомендовал ее в жены принцу, а в четвертом действии с превеликим искусством изображал собаку.

Мы репетировали в течение месяца. Кира Тулякова, первая ученица, была королем, Аля Нейман — королевой, мачехой, той, что подала королю идею подлога, Лида Чудновская, воплощенный аристократизм — принцем, Ирочка Слепкина, вылитая Лорелея, золотоволосая, синеглазая певунья, нацело лишенная коварства совратительницы рейнских рыбаков, была, конечно, Сабиной. Для огненно-рыжей умницы-красавицы Герты Цильдерман, которой посвящена эта сказка-быль, не нашлось роли, кроме роли придворной дамы.

Лида Чудновская, Кира Тулякова на худой конец были пригодны для исполнения мужских ролей. Герте мужская роль была противопоказана самой Природой. В пьесе, созданной великим драматургом и режиссером, где всем нам предоставлены подмостки, Герте была уготована роль Авроры, на заре выходящей из пены морской.

Играть министра должна была Елена Ашкенази, самая красивая из нас и конкурентка Киры Туляковой за место первой ученицы класса. Звалась Елена Ашкенази Ашкой, Ашечкой, не без иронии, ибо Ашкой зовется ученик А-класса, а мы были приготовишками. Ашечка была, конечно, в числе тех, кто танцевал для меня. Из исполнителей моей пьесы она выбыла случайно. Ее заменила кузина Али. Для себя я выбрала роль пре­красной не­за­дачли­вой Роза­мунды.

И вот, наступает долгожданный день. Первое февраля. Я объявляю Марьмихе, что костюма мне не нужно. Алин папа арендовал костюмы из костюмерной Мариинского театра.

«Ах вот оно что!» говорит Марьмиха. «Я запрещаю тебе идти к Нейманам. Костюмы грязные, заразу подхватишь.»

Я просила дать кофточку. Чтобы платье не прикасалось к коже, поднизь надену. Нет кофточки. Просила одеколона. Протру всю себя, когда платье сниму. Нет одеколона.

Мне было 12 лет [скорее тринадцать; это 1.02.1927; иначе бы балет шёл после пьесы]. Я давно уже перестала по-детски плакать. Теперь я плакала. Я кричала, кричала во все горло, в ужасе, в отчаянии. Всё, всё сорвалось, пропал грандиозный многомесячный труд, гадость подстроена тем, кто так любил меня, так много труда и внимания уделил моей затее [?].

Когда я уже осипла от крика и лицо мое распухло от слез, мачеха вдруг сказала: «Можешь идти!»

Сим заново разогрел щипцы для завивки волос и заставил нежные золотые концы локонов-трубочек, парящих вокруг лица, вмиг превратить меня в прекрасную Розамунду.

Вся феерия в костюмах из костюмерной Мариинского Императорского Театра, сыгранная на английском языке и разъясненная на немецком в разукрашенных цветочками либретто, со­сто­ялась.

Костюмы, предназначенные ласкать взор российского самодержца, ласкали его не только красотой и богатством, но и безупречной чистотой и свежестью. Горные вершины в лучах вос­ходящего солнца, лепестки розовых роз делились своей белизной и рас­цветками с атласом и бархатом бальных костюмов принца и Роза­мунды.

Я никогда не задумывалась над вопросом, почему Марьмиха вдруг дала разрешение идти «к Нейманам» и почему она не заикнулась даже о предложенных мною ги­ги­е­ни­че­ских мерах.

Задумайся я, первое, что пришло бы мне в голову: мачеха правильно поняла, что я умру раньше, чем прекращу реветь, а по мере выхода из строя голосовых связок сипеть, без­звучно рыдать.

Мачеха ничего не имела против моей смерти. Убить меня не входило, само собой ра­зуме­ется, в ее на­мерения. Хорошо, если бы я сгинула с лица земли без ее участия. Этого ее же­ла­ния она не скрывала. В свою счаст­ливую звезду она не верила.

Страдая от невыносимых головных болей, так и не узнав от мачехи о существовании аспи­рина, пира­мидона, аналь­гина, я, бывало, говорила ей: «Так болит, так болит. Умираю.» И она всякий раз говорила мне: «Можешь быть уверена, что ты никогда не умрешь.» Я рассматривала ее слова как утешение, и сама не разгадала бы их смысл. Мне разъяснил его сослуживец в Институте, где я была сперва докторантом, а потом старшим научным сотрудником. Я рас­сказа­ла ему, как мачеха утешала меня таким необычным способом.

В тот роковой, счастливейший в моей жизни день, когда сыграна была моя пьеса, на­писан­ная на английском языке, задумайся я над внезапным раз­решением Марьмихи, я подумала бы, что она не хочет моей смерти. Причину внезап­ного разрешения мачехи открыла несколько лет спустя Аля Нейман, Алья, как на татарский манер именовали мы ее, имея ввиду ее сходство с пушкинской Земфирой, героиней Бах­чи­са­рай­ского фонтана. Алья нарушила обет молча­ния.

Я была спасена танцовщицами мне в утешение станцованной сюиты, заменившей празд­но­вание не только моего один­над­ца­ти­летия, но и всех последующих дней рож­де­ния.

Родители Али Нейман, щедрые Нейманы и все те, для кого на немецкий язык были переведены либретто, и сами исполнители моей драмы поняли, что я в беде. Мачеха не пускает меня, мстит за отказ нанести мне визит тех пятерых, кого она разрешила пригласить. Спасительная операция в обход мачехи должна была навеки остаться для меня тайной. Алин папа, директор магазина Урлауба, снабжав­шего весь Петербург, включая Зимний дворец, очками, позвонил моему отцу и попросил его поторопить меня. Отец не имел ни малейшего понятия ни о не­состояв­шемся праздно­вании моего дня рождения, ни о моей деятельности в качестве драматурга, режиссера и актрисы на праздновании Альиного дня рождения. Я опаздываю, меня надо поторопить. Отец поручил мачехе по­то­ропить.

Не будь тех семерых, кто отпраздновал мое одиннадцатилетние, тех, кто вместе со мной сыграл сочиненную мной драму и по сей день, более чем пол-века спустя, радея, доигрывает драму-трагедию нашей жизни, из меня заведомо ничего бы не получилось.


А из Сима не получилось ничего того, что предвещали его таланты. А одарен он был ими Природой, в отличие от меня, с превеликой щедростью. Чуть ли не в младенчестве он сочинял стихи. Мачехи тогда не было, и он показывал их отцу, и отец критиковал их. Когда волны горной реки, в виду был Кавказ, сцеплялись друг с другом в бешенной схватке, как барс и ягуар, отец говорил, что эти представители кошачьих хищников не водятся на Кавказе. Постигнув в совершенстве немецкий язык, Сим перевел Медного всадника, и грозная музыка пушкинских строк была воспроизведена. Он пел и рисовал, но главным его дарованием был дар актера, и счастливая случайная возможность развить актерский талант Сима представилась. В школе существовал драматический кружок. Им руководил актер Большого Драматического Театра.

Мой одноклассник Бруно Фрейндлих сделал блестящую карьеру, став артистом этого театра. Начало его сценического образования восходит к школьному кружку. Ни Сим, ни Брунка, как звали мы будущее светило рампы, не были коренными упряжки, несшей школьный кружок к вершинам театрального Олимпа. Корен­ником был Регель [физик Анатолий Робертович? 1915-1989]. О его судьбе я много­кратно, и всякий раз без­ус­пешно, пыталась узнать. У двух при­стяж­ных, Фрейнд­лиха и Сима, актерское даро­вание выявилось с предельной не­сом­нен­ностью, у Сима раньше, чем у нашего Бруньки. Я не помню, в какой пьесе Мольера он играл отца похищен­ной красавицы, но в моих ушах и сейчас звучит его вой. Воя, он выходил на сцену, запрокинув голову и закрыв глаза ладонями широко рас­ставлен­ных рук. Его исполнение роли пушкин­ского мудрого цыгана было безукоризненным. Дефект воссоздания роли старика нашла мама Лиды Чудновской. Ошибку сделал режиссер. Гримировать нужно не только лицо, но и руки старика, сказала она мне. Немец и француженка были ее родителями. Критикуя спектакль и отзываясь с похвалой о моем брате, она ласково называла его старичком. «Ваш брат, старичек,» начинала она свои похвалы, и слово «старичек» звучало как «старый черт».

Не могу, погружаясь с головой в поток воспоминаний, удержаться от отступления, к карьере Сима отношения не имеющего.

Мама Лиды Чудновской [не она ли и мать физика и кол­лекционера живописи Абрама Филип­повича Чуднов­ского, 1910-1985?] давала на дому уроки немецкого и английского, была арестована и в лагере покончила с собой, пояснив в записке, что видит в самоубийстве единственный способ доказать ложь предъ­явлен­ных ей об­вине­ний.

Каждая семья моих подруг стала ареной тех же трагедий. Ашечкин папа, а затем и она сама, блистательная Ашечка, заведовали инженерными кафедрами в Лесо­техниче­ской Ака­демии. Ее перу принадлежит великолепная книга по сопротивлению материалов, где изложение истории био­меха­ники восходит к Галилею.

Ее собственная сопротивляемость на много превосходит прочность древесины, пред­наз­на­чен­ной Природой со­против­лять­ся тяжести собственной кроны, ураганным ветрам, всем буре­ломам на свете.

Ее семью, как и семью моего отца и меня саму, спасла от уничтожения смерть Сталина, того, кто обеспечил счастливое детство всем, не достигшим возраста подсудимых, всем, не подпавшим под закон о снижении этого возраста до 14-и лет. Плакаты, гласившие «Спасибо Сталину за счастливое детство», со всех стен и заборов вкладывали в уста каждого, без­от­но­си­тель­но к возрасту, слова благо­дар­ности вождю всех народов и отцу всех детей.

Самая красивая женщина в мире, на много превосходящая по немыслимо прекрасному цвету глаз Марию Антуанету, изображенную льстивыми порт­ретистами, мать Ирочки Слепкиной, безгрешной Лорелеи моей пьесы, обучала немецкому языку мало­летних великих князей, сыновей Алексея Алек­сандро­вича, дяди царя. Она была арестована и послана вместе с сонмом за­ключен­ных рыть ямы под теле­графные столбы аэродрома. Ее трем дочерям было пред­ложено стать стукачами. Они согласились и дали подписку о не­раз­глашении, надеясь вернуть мать домой. Мать Лорелеи отпустили и она вскоре умерла. Сабина рассказывала нам, как она убеждала кагебешников, вымогателей доносов, в горячей любви к ним всех без единого ис­ключе­ния, с кем ей до­води­лось общаться.

Отец Герты, латыш, женатый на немке, богатый человек, владелец мельницы. Семья, где было трое детей, жила в Гатчине, одном из богатейших пригородов Петербурга, в доме, по­строен­ном зна­ме­ни­тей­шим архитектором Петербурга.

Река Мойка, в двух шагах от ее набережной располагается здание нашей школы [Петершуле?], огибает остров, име­нуемый Новой Гол­ландией. От Мойки вглубь острова прорыт канал. По обе его стороны цоколями обращены к нему ве­ли­чест­вен­ные здания лабазов, а между ними, венчая канал и, как бы раздвигая своими могучими серого камня колоннами про­стран­ство между ла­базами, высится арка, досто­при­ме­ча­тель­ность и украшение Петер­бурга, арка Новой Гол­ландии. Она выстроена по проекту того же архитектора, что и дома Адама Цильдермана в Гатчине [Жан-Батист Валлен-Деламот?].

Дети в Гатчине не жили. Они воспитывались в Петербурге, в семьях, где их обучали языкам и музыке.

Великий труженик стал богатым человеком, владельцем мельницы, не сразу. Сужу по тому, что он неизлечимо болел профессиональной болезнью тех, кто стоит у вращающихся жерновов, болезнью мельников, туберкулезом.

Он был арестован, но до лагеря его не довезли. Полумертвого его выбросили на каком-то полустанке. Чудом он попал в больницу и его престарелая сестра привезла его домой. Он умер, а вдову его и детей вышвырнули из дома. Герта с матерью ютилась в полуподвале на той же улице, где во флигеле дворца великого князя Алексея Александровича жили мы.

Все это было потом.

Пока мы учились в школе, на подмостках сцены в одну шестую часть суши [одну восьмую без Аляски, Польши и Финляндии] разыгрывалась только еще завязка трагедии двух­сот­мил­ли­он­ного на­рода.

Мы окончили школу в 1929 году [ей 16 лет], когда началась куль­ми­нация трагедии. Куль­ми­на­ция продолжалась до марта 1953 года, когда великая благо­же­ла­тель­ница наша, смерть, задушила Сталина в своих объятиях, став поперек его пути к мировому господству. Четверть века длился период, когда погибали родные и близкие моих танцовщиц.

Как уже сказано, события эти не имели отношения к судьбе Сима. Арена, где разы­гры­валась драма выбора профес­сии Симом, ограни­чи­ва­лась семьей и школой.

Воздействие на мою будущность отец и мачеха оказали косвенно, ограничивая школой мое приобщение к мировой культуре. Попытка мачехи вос­пре­пят­ство­вать испол­нению моей пьесы была един­ствен­ным прямым вме­шатель­ством в школьные дела.

В школе, помимо драматического, был кружок слушанья музыки. Я не пропускала ни одного концерта. Исполнитель приходил из Кон­сер­ватории, играл на рояле и называл вещи. Мы учились слушать. Докладывать родителям об этих бесплатных уроках было не­обяза­тельно. Этим мой кружок на­и­вы­год­ней­шим образом отличался от кружка, где был Сим.

Как член труппы любого театра, Сим стал бы его украшением не только как актер, но и как поэт-драматург и как костюмер-парикмахер. Его участие в моем спектакле тому залог.

Сим не стал ни драматургом, ни актером, ни парикмахером, потому что Большой Дра­ма­ти­че­ский Театр, где служил руководитель дра­ма­ти­че­ского кружка, не давал в аренду костюмов, а давал бы, школа не имела средств их брать.

Костюмы поставляли родители выступавших. Бедная Марьмиха! Дать ребенку пять копеек, чтобы он мог запить принесенный бутерброд большой кружкой сладкого чая, было для нее сущим мучением. Она давала.

С какой просьбой мачеха обратилась к отцу и почему он один единственный раз ощутил необходимость прибегнуть к помощи школьной администрации в воспитании Сима, и пошел к директору школы, ясно без слов.

Исключение Сима из драматического кружка не заставило себя ждать.

Сим с его феноменальной памятью и любовью изучать языки стал спе­ци­а­листом по транс­ляции гео­графи­че­ских названий на всех языках мира.

Он умер вскоре после своего пятидесятидевятилетия. Природа, указав ему путь к рампе, сделала его гениальным комедиантом.

Когда позже нам случалось собираться, и Сим был с нами, он читал нам стихи. Когда Иван-дурак, герой Конька-горбунка, пел изо всей дурацкой мочи распрекрасные вы очи, можно было обхохотаться.

В жизни, не на сцене, он с превеликим артистизмом выражал свое неуважение ко всему, чего жаждет и алчет обыватель, ко всему ходульному, чем услаждает себя честолюбец.

Презрение к комфорту Сим и я вынесли из родительского дома, из дома отца и мачехи.

Держать детей в черном теле очень полезно для закалки характера. Мы были лишены материальных и духовных прелестей жизни. Нас скудно кормили, плохо, а меня даже издевательски плохо, одевали. Мы ни разу не переступили порога соборов, музеев, концертных залов, кинотеатров и театров.

О существовании библиотек я узнала от Сима. Книг нам не давали. Я так и не читала Марка Твена, ничего кроме «Принца и нищего». Райнис, мой одно­клас­сник, дал почитать. Брать книги из библиотеки запрещено. Книги могут занести инфекцию. Этим, и только этим, запретом Сим пренебрегал. По ночам на кухне он читал толстые, засаленные книги, добытые им из библио­теки.

На предписанную нам суровость мы отвечали презрением ко всему тому, чего нас лишали.

Вы лишаете нас того и другого, а нам этого и не надо. Прежде всего это касалось ма­те­риаль­ных благ. Мне не раз пришлось отвергнуть дары судьбы, когда она избирала не под­ходя­щего для меня благо­детеля. Даже орден однажды отказалась принять из рук Гор­ба­чева.

В сознании Сима, слава, бессмертие, намертво включились в сонм тех благ, которыми он пренебрегал. Стадный элемент религии отвращал его от Бога.

В то время, когда до моего слуха донесся обрывок разговора Сима с отцом, Симу было лет десять.

Случай был из ряда вон выходящий. Отец с нами не разговаривал. Он даже смотреть в нашу сторону избегал. Слова отца не долетели до моего слуха. Сим возражал ему: «Я не верю в Бога и никогда не поверю. Если передо мной коробка, которую я никогда не смогу открыть, зачем мне думать, что в коробке шоколад? Я буду думать, что она пуста.»

Я стояла у его постели, когда он умирал. Он спал и, казалось, ему получше. Вдруг он широко раскрыл глаза. Восторг и благодарное удивление озарили его лицо, и он сказал: «Бог пришел». Он заснул и больше не проснулся.

Бог вступил на подмостки сцены, где завершалась еще одна драма жизни, в момент, когда спускался занавес, чтобы скрасить кончину несостоявшегося великого артиста.

Париж, 1996.

помещено в сеть 21 октября 2018

Раиса Львовна Берг

К НАЧАЛУ ТЕКСТА